Англия
Я ни во что не верю
Всё доставляло мне счастье: пароход, на котором мы плыли через пролив, молочно-белые скалы в солнечной дымке, пристань, серо-зелёные известковые холмы и череда отелей на вершине горы. Выкрики носильщиков на лондонском просторечии, аромат крепкого чая в привокзальном буфете - всё напоминало о стране, которая всегда была для меня страной каникул, о земле, повергающей в трепет правилами приличий и обременённой удобствами, где переживания доходят до сердец словно сквозь семь слоёв изоляции.
Семиярусная гора
Окем, Окем! Серый сумрак зимних вечеров, когда при газовом свете, среди ящиков для белья, мы всей компанией объедались, сквернословили, дрались и орали!
Семиярусная гора
Я сидел в тёмной унылой комнате и не мог ни думать, ни двигаться. Одно только приходило на ум - у меня теперь нет ни семьи, ни страны, ни отца; нет и друзей, нет мира внутри, надежды, света, сочувствия; нет и Бога, неба, благодати, ничего нет.
Семиярусная гора
Вспоминаю, как я спорил о Ганди в школьной спальне. Главным моим оппонентом был наш футбольный капитан и староста... Я утверждал, что Ганди прав... но доводы мои не доходили. Как же он прав, когда он такой странный?
Семена разрушения
В Океме не было гребли, не было и воды, но священник в своё время выступал за Кембридж. Он был высокий, сильный, статный, с седеющими висками, с большим английским подбородком и широким лбом, на котором словно застыли слова: "Я - за честную игру и спортивное мастерство".
Семиярусная гора
Мне стало ясно, что я - великий бунтовщик. Я вообразил, будто ни с того ни с сего вознесся над грехами, глупостью и заблуждениями современного общества... и занял своё место среди тех, кто, расправив плечи, задрав голову, марширует в будущее. ... Но в будущем, в которое мы вступали, нас ожидали новые, более страшные войны, которым ничего не стоило снести задранные головы с расправленных плеч.
Семиярусная гора
В майский день 1928 года Оуэн Мертон приехал в Монтобан и, вызвав Тома прямо с занятий, сообщил, что они уезжают - в Лондоне будет его выставка. После долгих колебаний отец решил, что в Англии им обоим будет лучше. Расставание с Францией он принял, как поражение, а его тринадцатилетний сын - как освобождение: школы больше не будет! «Как играл свет на кирпичных стенах темницы, распахнувшей передо мной свои ворота» (22).
Дядя Бен и тётя Мод пригласили их пожить в Илинге, на западной окраине Лондона, в красном кирпичном бастионе безопасности XIX века (23). Великое сокровище ждало Тома в этом доме - тётя Мод, живая и незлобивая дама, одевавшаяся так, словно шестидесятую годовщину коронации её любимой королевы Виктории отпраздновали только вчера. «Как мило!» - приговаривала она, и казалось, что слова эти не сходят с улыбающихся губ под заостренным носом (24).
Вскоре по приезде Том поведал тёте Мод, что мечтает стать писателем. «Что ты будешь писать?» - спросила она. - «Романы». - «Конечно, у тебя получится, - заверила она, - но имей в виду, писатели частенько не сводят концы с концами. Не стать ли тебе и журналистом?» Мертон согласился. «Иностранным корреспондентом», - уточнила она. - «Пожалуй», - ответил Том.
Том снова пошёл в школу, на этот раз - в Рипли Корт, в Серрей, где директрисой была золовка тёти Мод. Англиканские службы пришлись ему по душе, он искал возможности помолиться и вознестись духом к Богу. Тогда он впервые в жизни увидел, как перед сном, при людях, становятся на колени у постели, и впервые в жизни сел за трапезу после благословения.... Приблизительно два следующих года, - пишет он, - я почти искренне верил (25). В автобиографии - слишком, пожалуй, критически относясь к своему прошлому - он видит в отроческом союзе с англиканской Церковью не столько духовный опыт, сколько приобщение к укладу жизни добропорядочных англичан.
В Рипли Корт он должен был прежде всего выучить латынь, чтобы получить приличную оценку на экзаменах в гимназию. Семейство питало надежды, что, несмотря на богемное происхождение, его примут в Харроу. Сэм Дженкинс, его американский дедушка, готов был взять на себя все расходы. Но в конце концов выбор пал на Окем - неприметную, но вполне приличную школу в Средних графствах, за семьдесят миль к северо-западу от Лондона (26).
Жизнь под кровом Рипли Корт казалась спокойной и безопасной, совсем как в Средиземье мифической страны Толкина. Но летом 1929 года почва снова стала уходить из-под ног. Они с отцом проводили летние каникулы в Шотландии, когда Оуэн внезапно заболел. Врачи обнаружили у него злокачественную опухоль мозга. Над жизнью его нависла угроза, и разум помутился. «Подплываем к Нью-Йоркской гавани. Всё хорошо», - гласила телеграмма, которую он послал Тому из лондонской больницы.
Той осенью в Океме Том читал «Кентерберийские рассказы» Чосера и корпел над греческими глаголами. Мысли об отцовской опухоли отравляли всё. Церковная жизнь, расцветшая было в Рипли Корт, внезапно оборвалась. Случилось это отчасти по вине школьного священника, который любил подставлять в Библию слово «джентльмен». Начало 13-й главы Первого послания к Коринфянам у него звучало так: «Если я говорю языками ангельскими и человеческими, но я не джентльмен, то я - медь звенящая...» Что могло прославление хороших манер дать мальчику, у которого умирал отец?
Пётр и другие апостолы пришли бы в недоумение, - писал Мертон уже монахом, - если бы кто-нибудь сказал им, что Христос претерпел бичевание, побои, издевательства, терновый венец, непроизносимые оскорбления и, наконец, умер на Кресте, истекая кровью, чтобы мы смогли стать джентльменами (27).
Когда школьники произносили в церкви Символ веры, Том молчал, крепко сжав губы. Его анти-символ был: «Я ни во что не верю ».
Тем временем Сэм Дженкинс делал все возможное, чтобы обеспечить внуков. Летом 1930 года он приехал в Англию. Выслушав его, старший из них с удивлением обнаружил, что у него, у Тома, есть капитал в «Гроссет и Данлэп», земля на Лонг-Айленде и, на паях с Джоном Полом, участок у побережья в штате Мэн. В довершение ко всему Том мог получать довольство от крёстного, лондонского врача Томаса Беннета. Друг семьи, Беннет следил за лечением Оуэна, а позже стал опекуном Тома. Давая понять, что настала пора вступить во взрослый мир, Папаша Дженкинс подарил пятнадцатилетнему Тому трубку и пачку хорошего табака.
Приезжая из школы в Лондон, Том останавливался у Беннетов в Вест-Энде, на Мандевиль Плейс. Мир состоятельных космополитов распахнул перед ним двери. Горничная-француженка подавала завтрак в постель. Со звонкой монетой в кармане, завсегдатай книжных магазинов, он составил внушительную коллекцию джазовых пластинок. В кино он иногда просиживал целыми днями.
Живя у Беннетов, я понял, что смеяться над мнениями и идеалами английского «среднего класса» не только позволительно, но и похвально... Вскоре я приучился бойко и огульно злословить обо всех, с кем не соглашался или чьи вкусы и идеи приходились мне не по нутру (28).
Окультуренный сарказм, изысканная широта взглядов застили Мертону взор; он не видел, что люди восхищаются тем, что вычитывают в книгах, но в жизни так не поступают. Мне было невдомек... что [Беннетов] привлекало писательское мастерство Лоуренса , а вовсе не его соображения о том, как надо жить. Впрочем, разница было ещё тоньше... идеи Лоуренса забавляли их, но воплощать их в жизни, как он, они, разумеется, не собирались, - это был дурной вкус. Тогда я не мог взять в толк, что происходит, а потом было уже поздно (29).
Беннеты и их дом были островком достатка и вкуса. Вокруг же царила Великая депрессия, погубившая многих. Нищие на улицах Лондона наводили Тома на ранзые мысли. Но его привлекали не только нищие. Он следил за тем, что происходило в Индии, и его симпатии были на стороне Ганди. После «соляного марша» и последовавших за ним событий, Ганди приехал в Англию, и английская общественность лицезрела национального лидера, который поселился в лондонских трущобах, не ел мяса, держал козу и ходил полураздетым. Для Тома, как и для всей Англии, он был «маленьким вопросительным знаком» (30). Осенью 1930 года Том защищал Ганди в школьных дебатах, доказывая, что Индия имеет полное право требовать, чтобы Великобритания оставила ее в покое. Но верх - со счетом 38:6 - одержали его противники, убежденные, что индийцы - отсталые, беспомощные язычники (31).
А Оуэн Мертон всё лежал в лондонской больнице. К лету 1930 года его постель стала одром молчания - лишенный дара речи, он лежал с огромной опухолью на перевязанной голове. По ясным отцовским глазам Том видел, что тот узнает его. Он плакал, и отец плакал вместе с ним.
Том страдал, как от открытой незаживающей раны. Всё, что он слышал в церкви, казалось бессмысленным, когда кругом война, болезнь, голод и смерть. Приходилось принимать всё это, как принимают данность животные. Избегай, чего можешь, а к прочему стань бесчувственным. Позднее он писал: Многие так и не доходят до простой истины, что тот, кто всячески уклоняется от страданий, в конце концов вкушает их сполна... Его жизнь и сам он становится источником боли; сам факт бытия, само сознание - величайшей мукой (32).
В семье один отец и мог посочувствовать ему и, лишённый речи, умудрялся показать Тому, что он - с ним. Оуэн снова начал рисовать, выражая в образах то, что с ним происходило. Эти наброски не походили ни на одну из прежних работ - маленькие строгие византийские святые, с бородами и огромными нимбами (33).
Тяжело больной и страждущий Оуэн вернулся к неразделённому христианству, для которого так много значил образ, и о котором никто в семье не имел ни малейшего представления. Том понимал одно - умирающий отец глубоко верит в Бога. Отгороженный от мира немотой, он умом и волей... был обращён к Богу. Он искал смысла своих страданий, пытался обратить их себе во благо, к совершенству своей души (34).
Крошечные иконы были его последним «словом» перед тем, как он погрузился в вечное молчание. Оуэн Мертон скончался в январе 1931 года, вскоре после того, как сын вернулся из Страсбурга, с рождественских каникул. За одиннадцать дней до своего шестнадцатилетия Том осиротел.
Смерть отца представлялась Тому полнейшей нелепостью. Два месяца он прожил в скорби и унынии. Единственным спасением были занятия, которым он отдавал все силы. Он преуспевал в языках: латыни, греческом, французском, немецком, итальянском и так много читал, что пришлось обзавестись очками. В пасхальные каникулы он ненадолго и без особой цели съездил в Рим - один, как обычно ездил, когда учился в школе или жил в Лондоне.
Не без излишней суровости называл он позднее этот отрезок жизни порой полного вырождения. Именно в тот год,- вспоминал Мертон, - с моей высохшей души стёрся последний след ещё теплившейся в ней веры. Богу не осталось места в пустом, запылённом, замусоренном храме, который я ревностно охранял от непрошеных гостей, целиком посвятив его своей беспутной воле. Так я стал человеком ХХ века... омерзительного столетия, столетия ядовитых газов и атомных бомб. Человеком, живущим в преддверии Апокалипсиса (35).
На самом деле в голове его было не так пусто, как он для вящего контраста писал в своей автобиографии. В том же 1931 году, например, началось его увлечение Блейком. Семь лет спустя в Колумбийском университете, он писал о Блейке диссертацию. Летом Том ездил в Америку, повидаться с братом, дедушкой и бабушкой. По дороге, на корабле, он без памяти влюбился, а на обратном пути плыл в компании сыщиков, гангстера, известного повесы и кучи студентов, с которыми просадил в баре изрядную сумму. Не знаю, что позорнее, - писал он в автобиографии, - безрассудный юнец, которым я был в июне, или бойкий бесчувственный тип, каким я вернулся в октябре (36).
После несколько недель, проведённых в разъездах, он возомнил себя коммунистом. Прочитав «Коммунистический манифест» и не найдя возражений, он какое-то время держал его на виду, давая понять, что среди обитателей школы завёлся революционер. На смену дешёвым открыткам с кинозвездами пришли изображения античных богинь. Ему казалось, что он окончательно повзрослел. Я вообразил, будто ни с того ни с сего вознёсся над грехами, глупостью и заблуждениями современного общества - ведь было над чем возвышаться! - и занял своё место среди тех, кто, расправив плечи, задрав голову, марширует в будущее. К несчастью, в будущем... ожидали только новые, более страшные войны, которым ничего не стоило снести задранные головы с расправленных плеч (37). Свобода и независимость стали для него заклинанием, и он упражнялся в них так, что время от времени вызывал негодование Беннета. Я верил в прекрасный миф о том, что можно жить в своё удовольствие, пока это не причиняет кому-нибудь боли (38).
Литературный талант Тома заметили в первый же год, и осенью он стал редактором (а заодно и иллюстратором) школьного журнала. В этой-то роль он впервые столкнулся с цензурой - броская заметка о Нью-Йорке в напечатанном виде была гораздо более блёклой.
<<наверх>>