Главная
Биография
О нём
Тексты
Издания
Общество
Журнал
Ссылки


TopCTO Общее

Общее

Брат Иоанн Мертон, OFM

Мы все мечтали стать отшельниками где-нибудь на горе


В Бобе Лаксе крылись дарования пророка, но неистовости в нём не было. Он был царём и иудеем. Интуиция его потрясала силой и тонкостью. Чем больше ему открывалось, тем меньше ему удавалось найти слов, и он смирялся перед косноязычием. В нерешительности, в которой, однако, не было ни застенчивости, ни нервозности, он мог обвить длинными ногами стул семью разными способами прежде, чем найдет подходящее слово... Лаксу все время казалось, что он в тупике, хотя он смутно догадывался, что это - не тупик, а путь к Богу, в бесконечность.
Семиярусная гора

Начиная свою христианскую жизнь, я совершил страшную ошибку - я думал, что это обычная жизнь, только приправленная чем-то сверхъестественным. По моим понятиям, я должен был жить, как жил, думать и поступать так, как поступал всегда и заботиться только о том, чтобы не совершать смертных грехов.
Семиярусная гора

"Ты в самом деле хочешь стать священником ? Если да, то скажи..." Я смотрел на Агнца и, зная теперь, на Кого смотрю, проговорил: "Да, я хочу стать свяшенником, очень хочу. Если есть на то Твоя воля, Господи, помоги мне".
Семиярусная гора

Видимо, благодаря квадратному подбородку, какой обычно бывает у людей жёстких, Дан Уолш казался очень волевым человеком... Но вот он сидит - невысокий, коренастый, чем-то напоминающий добродушного боксёра - и, по-детски радуясь, с какой-то херувимской простотой рассказывает о Summa Theologica .
Семиярусная гора

Белые девушки раскрывают объятия, как облако,
Черные девушки закрывают глаза, словно крылья;
Ангелы кланяются, как колокол,
Ангелы, как игрушки, смотрят вверх,
Ибо звёзды небесные
Стоят кругом,
А вся мозаика земли,
Поднимается и улетает, как птицы.

Песнь Мадонны из Кобре

Я стоял на коленях перед алтарём маленькой мексиканской церкви в Гваделупе ... где иногда причащался, и горячо молился о том, чтобы, если это во славу Божию, моя книга вышла. Я осмелился думать, что она хоть как-то содействует Божией славе, и это говорило о безмерном неведении и духовной слепоте. Но, так или иначе, я об этом молился.
Семиярусная гора

Меня нужно было повести путём, который выше моего разумения. Я должен был пойти дорогой, которую не сам выбрал.
Семиярусная гора

В феврале 1939 года Мертон получил степень магистра и начал работать над докторской диссертацией о Джерарде Мэнли Хопкинсе. Он переехал в однокомнатную квартиру с металлическим балкончиком на 35-й Перри-стрит, в Гринвич Виллидж, в самом сердце Манхеттена.

Он делал все, что мог, чтобы духовная жизнь не остывала. Каждое воскресенье бывал на Мессе, иногда причащался в будни, а то и просто заходил в храм - помолиться, пройти стации или прочесть розарий. Обращение давало свои плоды. Однако, готовясь два раза в месяц к субботней исповеди, он все думал о том, что запах пива и сигарет ещё не выветрился из его жизни. Что с ним будет? Чем он должен заняться после обращения? Все это было ещё сокрыто от него.

Писательство и преподавание лежали на поверхности. На примере Марка Ван Дорена, с которым они стали друзьями, он видел, что может значить для студента преподаватель, да и по образованию он как нельзя лучше подходил для аудитории. Понимал он и то, что будет писать - просто потому, что не писать не мог. Всё свободное от науки время он отдавал роману, иногда писал стихи, причём после крещения вдруг обнаружил в себе тягу к суровому и грубому слогу в духе Скелтона (111). Он рассылал рукописи по лучшим журналам, но в ответ приходили одни отказы. Сколько же конвертов я скормил зелёному почтовому ящику на углу Перри-стрит! И всё, кроме книжных обзоров возвращалось обратно… (112).

Он встречался с сестрой милосердия, но жениться на ней не спешил - в тайне от всех он вынашивал мысли о священстве, а значит, и о безбрачии. Слово “целибат” приводило его в восторг и ввергало в ужас. К тому же он боялся, что, став священником, не сможет больше писать, как хочет. Слово imprimatur так и не стало для него положительным.

«Не так уж важно, что ты делаешь; важно, кто ты», - любил повторять Лакс. Не будучи ещё католиком, он всячески поощрял духовные искания Мертона. Как никто другой, он понуждал его искать прежде всего полноты благодатной жизни, а не просто войти в Церковь, словно она сама по себе - последняя глубина. Весной 1939 года у Мертона с Лаксом состоялся знаменательный разговор. Однажды вечером они гуляли по 6-й авеню, и Лакс спросил:

- Кем ты хочешь быть?
Мертон понимал, что "знаменитым писателем" или «преподавателем английского у первокурсников" не годится для ответа.
- Не знаю, - в конце концов ответил он, - Наверное, хочу стать хорошим католиком.
- Что ты имеешь в виду?
Мертон промолчал. Он и сам ещё толком об этом не думал.
- Надо бы сказать, что ты хочешь стать святым, - продолжал Лакс.
Мертону эти слова показались полнейшей нелепостью.
- Разве это возможно?
- Достаточно захотеть.
- Это не для меня, - отозвался Мертон. Святость требовала такого самоотречения, какое было ему не под силу.
Но Лакс стоял на своём.
- Да, чтобы стать святым, нужно просто захотеть. Бог может сделать тебя таким, каким задумал, если ты сам на это согласишься. От тебя требуется только сильное желание (113).

Решив не спеша поразмыслить над тем, что бы святость могла значить в его случае, Мертон сдал ещё кому-то квартиру на Перри-стрит и вместе с Лаксом и Эдом Райсом поселился на лето в однокомнатном домике неподалёку от Олина. Там все трое, вооружившись пишущими машинками, погрузились в работу над романами, лишь время от времени прерываясь, чтобы съесть гамбургер или бобов, выпить молока или поиграть на бонго . Книга Райса называлась «Голубая лошадь», детище Лакса - «Блистающий дворец», Мертон же бился над той, которую сначала назвал «Па-де-Кале» , позже - «Ночь перед битвой», и, наконец, окрестил «Лабиринтом». Писать было радостно, да и жить на поросшей лесом горе, слушая пение птиц и шум ветра, когда в Манхеттене в эту пору изнывают от жары, было совсем недурно. Мы все мечтали стать отшельниками где-нибудь на горе, - вспоминал Мертон,- но никто не знал, как это делается. Я лучше всех говорил, но оказался самым толстокожим в быту и в споре о добре и зле; всё стремился вниз, в долину - посмотреть, что идёт в кино, сыграть на игральном автомате, выпить пива (114).

Вернувшись в Нью-Йорк, Мертон стал рассылать рукопись издателям. Пламенные молитвы оставались без ответа, он получал одни отказы. Сколько выпускают плохих книг! - писал он в дневнике. - Почему бы не опубликовать мою плохую книгу?

Тем временем в Европе назревала катастрофа - нацисты решили, что занимается заря их тысячелетнего царства. Размышляя над известиями, Мертон склонялся к тому, что христианин не может винить в нацистском кошмаре только других или историю: Я тоже в ответе, - писал он. - Мои грехи тому виной. Не один Гитлер развязал войну, я тоже причастен к её началу (115). В первый день Второй мировой войны, когда бомбы уже падали на Варшаву, Мертон причащался в церкви святого Францизска Ассизского у Пенсильванской станции, сознавая, что Христа, Которого он принял, вновь пригвождают к Кресту мои грехи и грехи всего себялюбивого, тупого, беспутного человечества (116).

Днём он сидел за пишущей машинкой, а вечером его ждали друзья, кино, пиво, джаз, танцы. Когда доходило до джаза, он не только слушал, но и играл. Джинни Бертон, с которой он тогда встречался, говорила, что он мог бы стать куда более удачливым пианистом, чем писателем.

Однажды, после очередного бурного вечера в джаз-клубе, Мертон с друзьями ночевал у себя на Перри-стрит. На утро сквозь головную боль и слабость, он почувствовал резкое отвращение к такой жизни и снова всерьёз задумался о священстве. В католической библиотеке он взял небольшую книгу об иезуитах. Просидев над ней до темноты, он пошёл в иезуитскую церковь св. Франциска Ксаверия на 16-й-стрит. Там шло поклонение Святым Дарам. Встав на колени, он устремил взгляд в алтарь, на белого Агнца в золотом сосуде. И тут в нём снова заговорил знакомый вопрошающий голос: “Ты в самом деле хочешь стать священником? Если да, то скажи”. Священник поднял сосуд с Агнцем и благословил молящихся. “Я смотрел на Агнца и, зная теперь, на Кого смотрю, произнес: "Да, я хочу стать священником, очень хочу. Если есть на то Твоя воля, Господи, помоги мне"” (117).

Среди тех, к кому Мертон особенно прислушивался в то время, когда решалась его судьба, был Дан Уолш. Уолш читал курс по св. Фоме Аквинату. Этот маленький, коренастый, похожий на незлобивого боксера, он преподавал по-детски радостно и по-херувимски прост, помогая студентам вникнуть в дух и систему католического богословия. По словам Мертона, он обладал редчайшей и удивительной способностью подняться над малозначительными различиями школ и систем (Августина, Аквината, Бонавентуры, Дунса Скотта) и увидеть целое католической философии (118). Знал он и Жака Маритена, и Этьена Жильсона, чью книгу, обнаружив на ней imprimatur, Мертон едва не вышвырнул в окно.

Уолш был первым, кому Мертон сказал о своих видах на священство. В тот момент они гуляли по Парк авеню. “Дан повернулся ко мне и сказал: "Знаете, когда я вас впервые увидел, я как раз подумал, что это - ваше призвание"” (119).

Уолш был знатоком католических орденов - бенедиктинского, доминиканского, францисканского, иезуитского и других. Знал он и орден траппистов, который высоко ценил. Пробыв неделю в траппистском монастыре в Кентукки, Уолш вдохновенно рассказывал о покаянном образе жизни - многочасовой молитве, молчании, тяжёлом труде на ферме, суровых постах.

- Как по вашему, пришлась бы вам по душе такая жизнь? - спросил он у Мертона.
- Ну, нет, - ответил тот с тревогой. - Никогда! Это не по мне! Мне не вынести. Неделя такой жизни загнала бы меня в гроб.

Представлял он себе громадную серую тюрьму и суровых обитателей со спущенными на лицо капюшонами. От одного официального названия траппистов - «Цистерцианский Орден строго Устава» - его бросало в дрожь. - Что же, - ответил Уолш, - по крайней мере вы хорошо знаете сами себя (120).

Мертону нравились иезуиты, которые дорожили писательским призванием, да и Джерард Мэнли Хопкинс был одним из них. Но францисканцы больше подходили ему по характеру. Франциск Ассизский буквально принимал учение Христа, с радостью отрекался от власти и богатства, отвергал насилие. После смерти своего основателя францисканское движение превратилось в институт, но осталось открытым, жизнерадостным, активным - ничего общего с траппистами, которых Мертон представлял монахами тюремного стиля.

Заручившись рекомендательным письмом от Уолша, Мертон отправился к отцу Эдмунду из францисканского монастыря на 31-й-стрит. Они обо всём договорились; омрачало лишь то, что новый набор в новициат был только через десять месяцев, в августе 1940-го года. Мертон так рвался перелистнуть эту страницу своей жизни, что и такая малая задержка казалась вечностью. По настоянию отца Эдмунда, он стал преподавать в Университете, продолжая работу над докторской диссертацией.

Однажды после исповеди францисканский священник посоветовал бывать на Мессе и причащаться каждый день. Мертон ощущал, как меняется его жизнь, а друзья подмечали, каким он стал радостным.

Читая курс по английской композиции, он продолжал писать и рассылать предложения издателям, но в ответ получал одни отказы. За этими хлопотами он нашёл себе агента, некую Наоми Бертон, которой понравился “Лабиринт”, и которая очень хотела помогать ему в работе. Впоследствии она стала не просто благосклонным критиком, но и другом на всю жизнь.

церковь Медноликой Мадонны на Кубе В апреле 1940 года, на Пасху, Мертон отправился на Кубу. Отчасти это было паломничество в храм Мадонны из Кобре , отчасти - просто отдыхом (121). И того, и другого он вкусил сполна. Гуляя по тем районам Гаваны, в которые паломнику не следовало бы заглядывать, он чувствовал покров невинности и простоты, которых не знал с тех пор, как стал взрослым.

В гаванской церкви святого Франциска, молясь в толпе школьников при освящении Даров, он был ошеломлён открывшимся ему божественным присутствием:

Трижды прозвонил колокол. В полной тишине, прежде, чем кто-либо успел поднять голову, брат в коричневом облачении звонко возгласил: “Yo creо ...”. Дети подхватили Символ так громко, живо, чисто, так дружно, выразительно, пылко, что внутри меня что-то произошло, - ничего необычного не видя и не ощущая (перед глазами была только сама церковь), я знал точно и неоспоримо, что между мной алтарём, где-то посреди церкви, вверху (или где-то ещё, а вернее - нигде конкретно), но прямо перед глазами, или, лучше, касаясь меня помимо обычных органов чувств, был Сам Бог во всей Своей силе и славе, окружённый бесчисленными сияющими ликами святых, созерцающих Его славу и прославляющих Его Святое Имя. Непоколебимая уверенность в том, небо прямо передо мной, пронзила меня всего, я знал это ясно и непосредственно. Казалось, какая-то сила отрывает меня от земли (122).

В «Семиярусной горе» он снова пытался описать то, что пережил на тогда Кубе:

То был свет ярче всякого света, такой глубокий и сокровенный, что перед ним блекло всякое переживание. Но самое удивительное, что свет этот был в каком-то смысле "обыкновенным", он предлагал себя всем и каждому (от этого у меня захватило дух), в нём не было ничего фантастического или необычного... Он отменял все образы и метафоры… был превыше опыта и возводил прямо к истине... Да, он ... был доступен познанию, но более всего - любви (123).

Тогда, в храме Медноликой Марии, он пообещал Пречистой, что посвятить Ей свое служение, если станет священником.

Вернувшись в июне в Нью-Йорк, он получил известие, что важные документы - свидетельство о браке родителей - подоспели, и его принимают во францисканский новициат.

Лето началось с поездки в Итаку, к брату, который тогда учился в Корнелле. Джон Пол выглядел растерянным и напоминал Мертону его самого времён Кембриджа. Младший брат с замиранием сердца следил, как меняется Том. Прошлым Рождеством он в знак одобрения подарил ему чётки. В Итаке братья ходили на Мессу, и Джон Пол не просто понаблюдал, но и молился, стоя на коленях рядом с Томом.

Оттуда Мертон вместе с Лаксом и Райсом снова отправился в Олин. На этот раз к ним присоединились Боб Гибни и Сай Фридгуд. Мертон устроил так, что они поселились в одной из заброшенных комнат гимназии при францисканском колледже св. Бонавентуры. Рядом была монастырская церковь, где Мертон причащался каждое утро, чаще всего - с молодыми послушниками. Глядя на них, Мертон воображал себя в коричневом облачении, кожаных сандалиях, под именем “брат Иоанн”.

Год назад, в горном писательском домике, друзья почти не говорили о событиях в Европе. Летом же 1940-го года это было главной темой бесед. Германская армия оккупировала Бельгию, Голландию и большую часть Франции; Роттердам, первый уничтоженный войной город, лежал в руинах. Вечером, сидя у камина, мы обсуждали закон, который готовили в Вашингтоне, и гадали, каким он будет, как быть нам (124). Лакс размышлял о том, можно ли найти оправдание этой или какой-либо другой войне. Гибни не был пацифистом, но чувствовал, что если и пойдёт в армию, то не сможет пустить в ход оружие. Мертон думал почти так же, но знал, что всё это к нему не относится, поскольку члены религиозных орденов призыву не подлежали.

К концу лета он засомневался в своём францисканском призвании. Он был слегка разочарован строем францисканской жизни, на удивление безопасной. Но больше всего его волновало то, что в том приглаженном варианте автобиографии, который он передал Дану Уолшу и отцу Эдмунду, многое было опущено, прежде всего - история с незаконным ребёнком. Несомненно, думал он, францисканцам он просто понравился: молодой человек с честным лицом, прорись на картонке, а не настоящий Том Мертон. По тщательном размышлении ему стало совершенно ясно: в здравом уме никто не допустит его до священства (125).

Вернувшись в Нью-Йорк, он пошёл к отцу Эдмунду и восполнил все пробелы. Отец Эдмунд ответил, что ему нужен день, чтобы всё переварить, а по прошествии этого дня попросил Мертона забрать прошение.

Мне казалось, - писал Мертон, - что для меня путь к священству закрыт навеки. Сам не свой, он пошёл в церковь на 7-й-авеню и, войдя в исповедальню, попытался рассказать всё священнику, но безнадёжно разрыдался. Священник сказал, что монастырь, тем более священство, не для таких, как он, “и дал понять, что я только трачу впустую время” (126). В полном опустошении Мертон сел на скамью и ,закрыв лицо руками, заплакал.Решив, что двери монашеской общины и священнического служения перед ним закрылись, он собирался все же вести более интенсивную духовную жизнь, чем обычно принято. Он ежедневно бывал на Мессе, приобрёл четырехтомный молитвослов и среди дня улучал время для монашеских молитв.

Я не создавал возвышенных теорий о призвании мистика-ирянина, - вспоминал он в автобиографии, - и слово "призвание" вообще к себе не относил. Я просто хотел приобщиться к благодати, не мог жить без молитвы, был беспомощным без Бога и стремился делать всё возможное, чтобы держаться поближе к Нему... Одно только заботило меня - как карабкаться в гору со всем этим тяжким бременем, шаг за шагом, умоляя Бога не бросить меня на пути (127).
<<наверх>>